В начале XIII в положение франкской Сирии ни в чем не было схоже с ее положением в предыдущем столетии Парадоксально, но продолжали называть королевство иерусалимским, хотя Иерусалим уже не входил в его состав, и территория, управлявшаяся теперь королями, сводилась к узкой полосе, ставшей базой новых завоеваний, опасной для мусульман, поскольку это была прибрежная полоса, открывавшая доступ крестоносцам и облегчавшая их снабжение С этой точки зрения они, в общем, были в лучшем положении, чем их предшественники в XI в Наконец, захват Кипра и Константинополя позволял проведение многих операций, которые в предыдущем столетии по злой воле византийцев были или затруднены, или затягивались
Условия, таким образом, радикально изменились по сравнению с первым веком существования заморских королевств Но и в христианском мире многое также переменилось его будоражили различные экономические и социальные движения, но особенно течения мысли с неясным исходом их борьбы В плане религиозном разве не началась уже борьба между желающими помочь церкви в ее бедах и ее противниками' Все более или менее чувствовали, что над церковью нависла угроза задохнуться под тяжестью собственного богатства, но кто возьмет верх, сектанты различных еретических движений или нищенствующие ордена? В этом заключалась характерная особенность бурления идей и интересов, сотрясавшая Запад в ту эпоху и порождавшая страстные университетские споры, [223] острое соперничество торговых городов, столкновения мировоззрений буржуа и баронов.
На Востоке же Западный мир открыл для себя и ясно осознал на опыте, чисто эмпирически, не понимая, может быть, возможных последствий, те новые тенденции, что проявились в христианском мире. Отсюда большое значение некоторых событий крестовых походов, более знаменательных, нежели другие, поскольку в них вырисовывается новый стиль жизни и деятельности в действие поочередно вступали и чистые мистики, отбрасывавшие всякое оружие, всякую технику, все человеческие средства и признававшие только благодать, и, наоборот, чистые политики, принимавшие в расчет только эффективность и совершенно скептически относившиеся к тем мероприятиям, которые ранее оправдывались одной верой. Появились, наконец, и такие, кто комбинируя две крайности, мистику и политику, терпеливо и методично служил своей вере.
Два человека в сутанах из грубого сукна, опоясанные веревками, которые спокойно шли по кустарнику, произвели, несомненно, на дозорного впечатление ненормальных, или, может быть, он принял их за вероотступников, шедших искать покровительства у мусульман, что время от времени случалось в это смутное время. Таким должен был быть хотя бы один, поскольку несколько ранее везде был оглашен приказ султана, согласно которому всякому схваченному христианину отрубали голову. Но, несмотря на это, схваченные Франциск Ассизский и его спутник брат-иллюминат со спокойной уверенностью повторяли просьбу: «Мы — христиане, отведите нас к своему господину». Сколь невероятным ни казалось бы это приключение, они все же добились того, что их обоих допустили к султану Египта Малику-аль-Камилю.
Все это происходило в Египте, недалеко от Дамьетты, когда шло настоящее разложение Святой Земли, как и моральных сил, коими располагали франки. Однако с чисто военной точки зрения события 1218-1219 гг. могли питать надежду франков, поскольку они внушали страх в мире ислама. Король Иерусалима Жан де Бриенн решил привести в исполнение старый план и атаковать мусульманские силы [225] в Египте. После прибытия франков к Дамьетте и нанесения серии счастливых ударов сначала пала башня, защищавшая переход через Нил (август 1218 г.), затем лагерь мусульман (февраль 1219 г.) и, наконец, сама Дамьетта (ноябрь 1219 г.), после очень трудной осады, поскольку со своими двойными стенами, тридцатью двумя большими башнями и весьма совершенной системой фортификации этот большой торговый город, ключ ко всему Египту, считался неприступным.
Но с моральной точки зрения положение крестоносцев оказалось скомпрометированным. «Папа, — писал один автор, — послал в армию к Дамьетте двух кардиналов, кардинала Робера де Курсона, англичанина, и кардинала Пелагия, португальца. Кардинал Робер умер, а Пелагий остался жив, отчего произошло много бед, ибо он причинил большое зло».
Действительно, этот злосчастный персонаж, которого некоторые историки пытались безуспешно реабилитировать, уже проявил себя, провалив переговоры между греческой и римской церквами, и затем стал злым гением столь удачно начавшегося похода, который он завершил полным поражением. Страшно испугавшись того, что христиане прочно обосновались в Египте, султан Малик-аль-Камиль, как и его брат правитель Дамаска Аль-Муадзам, предложили королю Иерусалима в обмен на Дамьетту уступить ему не менее чем Палестину, предложение нежданное, за которое нужно было немедленно ухватиться, поскольку в действительности, хотя король и стал победителем, он был почти что разорен и обескровлен теми усилиями, которых ему стоил этот крестовый поход. Тем более что пока он мобилизовывал большую часть своих рыцарей, султан Аль-Муадзам усилил разорительные рейды во франкскую Сирию, где его банды методично опустошали страну, сжигая дома, вырубая деревья и вырывая виноградники.
Однако кардинал Пелагий отказался слушать советы короля, мня себя уже хозяином Египта. Он держал себя как настоящий деспот, препятствуя Жану де Бриенну в принятии решений и потрясая угрозами отлучения от [226] церкви, так что король, устав от этого, в конце концов покинул Дамьетту и уехал в Акру. Армия в течение полутора лет оставалась в бездействии, позволяя султану пополнять свои силы и прибегать к репрессиям, которые, прежде всего, обернулись избиением сирийских и коптских христиан; было разрушено сто пятнадцать церквей, в том числе собор Св. Марка в Александрии, христиан обложили тяжелыми налогами и бесчисленными поборами. Это тянулось до тех пор, пока кардинал Пелагий, всегда уверенный в себе, не начал по собственной инициативе, не предупредив Жана де Бриенна, похода на Каир, очень быстро завершившегося катастрофой, после чего он был счастлив отдать Дамьетту в обмен за освобождение франкской армии, полностью блокированной силами мусульман. А тем временем, еще до поражения, в атмосфере разногласий и пагубного бездействия в самом франкском войске начались смуты и раздоры, особенно между франками и итальянцами, которые выступили также против тамплиеров и госпитальеров. Именно в разгар этих смут, но еще задолго до того, как они привели христиан на край катастрофы, и произошло то событие, о котором выше был начат рассказ. В сентябре 1219 г., когда осада Дамьетты подходила к концу (город был взят приступом 5 ноября), Св. Франциск в сопровождении брата-иллюмината, появившись в лагере крестоносцев, решил отправиться в лагерь султана проповедовать ему христианство. Историк Жак де Витри так рассказывает об этом: «Когда армия христиан подошла к Дамьетте в Египте, брат Франциск, вооружившись щитом веры, бесстрашно направился к султану. На пути сарацины схватили его, и он сказал: «Я христианин, отведите меня к вашему господину». Когда его к нему привели, то этот дикий зверь, султан, увидев его, проникся милостью к Божьему человеку и очень внимательно выслушал его проповеди, которые тот читал о Христе ему и его людям в течение нескольких дней. Но затем, испугавшись, что кто-либо из его армии, под влиянием этих слов обратится к Христу и перейдет на сторону христиан, он велел его бережно, со всеми предосторожностями отвести обратно в наш лагерь, сказав [227] на прощание: «Молись за меня, чтобы Господь открыл мне наиболее угодные ему закон и веру"».
Хроника брата Жана Элемозина добавляет к этому рассказу несколько деталей и сообщает, в частности, что Франциск якобы предложил султану испытание огнем в качестве Божьего суда: «Говорят, что он пришел к султану, и тот предложил ему даров и сокровищ, а поскольку служитель Божий не пожелал их, сказал ему: «Прими их и раздай церквам и бедным христианам». Но служитель Божий, презиравший земные богатства, заявил, что провидение Господне обеспечит бедных в их нуждах. Когда блаженный Франциск начал проповедовать, то он предложил войти в огонь вместе с сарацинским священником и таким образом неопровержимо доказать истинность веры Христовой. Но султан возразил: «Брат, не верю я, что кто-либо из сарацинских священников пожелает вступить в огонь за веру свою"».
Другие хронисты уточняют, что возле султана сидел «святой старец», который после предложения Св. Франциска поднялся и вышел. Этот эпизод был в наше время исследован Луи Массиньоном, идентифицировавшим этого старца: «Это Фахр-аль-Дин-Фанизи. Но я не думаю, что этот аскет, ученик мусульманского мистика Халладжа, удалился из страха. Он не признавал ордалий, полагая, что нельзя искушать Бога».
Позднее эта сцена вдохновила Джотто, написавшего ее в церкви Сайта Кроче во Флоренции, и сложилась легенда, ходившая среди христиан, что султан перед смертью под влиянием посланных к нему братьев миноритов полностью перешел в христианство.
Эта история, а именно встреча Св. Франциска Ассизского с султаном Египта в то время, когда в этой стране развернулись гонения на христиан, сама по себе является поразительной. Она была частью той золотой легенды, что окружала всю жизнь бедняка из Ассизи. Султан Аль-Ка-миль в момент своей наивысшей ненависти к единоверцам Франциска побежден кротостью маленького человека, представшего безоружным на ничейной земле, разделявшей два лагеря, в намерении проповедовать свою веру тому, с [228] кем собирались сражаться. Это обращение к силе веры тогда, когда единственно возможной казалась сила оружия, вполне в духе мистической поэзии, определявшей атмосферу, близкую Франциску.
Этот поступок Франциска, как и само его присутствие под Дамьеттой, сразу же проявляют те устремления, которые наберут силу позднее. В Св. Франциске воплотились бедняк и рыцарь, олицетворявшие две силы, которые в прежние времена тронулись в Святую Землю и завоевали Иерусалим. Известно, сколь соблазнительным был для Св. Франциска рыцарский идеал, и он хотел быть сначала Божьим певцом, а затем рыцарем Господним. Поэтому неудивительно, что для него, буквально понимавшего Евангелие, столь притягательной была Святая Земля.
Как и те, кого некогда потряс призыв Урбана II, он понимал принятие креста в буквальном смысле. И своей удивительной мистической интуицией он определяет новый путь отправляя своих братьев в Святую Землю, он более всего желал, чтобы они стали мучениками. Когда он узнал, что пятеро из них, повторившие его подвиг, были убиты толпой, то воскликнул: «Хвала Христу, теперь я знаю, что имею пятерых меньших братьев». Жак де Витри вспоминал начало этой евангелической миссии: «Сарацины охотно слушали братьев миноритов, когда те говорили о вере Христа и евангелическом учении до тех пор, пока их слова не начинали явно противоречить учению Магомета и он не представал вероломным лжецом в их проповедях; тогда их начали нечестиво избивать, и если бы не чудесное вспомоществование Бога, то их убили бы».
В Святой Земле святого из Ассизи притягивали и ясли младенца Христа. Известно, как он впервые открыл верующим вифлеемскую пещеру в Греччо и как с тех пор развилось, особенно с XIV в., почитание Святого Младенца наряду с почитанием крестного пути. Все то, что столь глубоко обновило христианскую чувственность, зародилось в этом первом путешествии Св. Франциска в Святую Землю, совершенном в грохоте сражений и шума раздоров между христианами. Расточением любви и безумно героическим поступком он оставил в прошлом образ [229] вооруженного рыцаря, принимающего крест ради завоевания Иерусалима. Решения XI в. не подходили отныне для века XIII, когда полностью преобразился идеал «воинства Христова», и первый шаг в этом устремлении переосмыслить значение креста был сделан братом Франциском между двумя воюющими лагерями под Дамьеттой.
Крестоносцы, однако, продолжали воевать, совершенно не понимая возвышенного поступка, совершенного на их глазах. Кардинал Пелагий считал, пока Франциск был у султана, что нищенствующий брат отрекся от христианства. Что касается других прелатов, то об их впечатлении о Франциске можно догадываться по опасениям, выраженным Жаком де Витри в его «Восточной истории» и письме, написанном в Дамьетте в марте 1220 г.: «Мы видели первого основателя и главу этого ордена, которому все его члены повинуются как великому приору; это человек простой и безграмотный, любимый Богом и людьми, а зовут его братом Франциском... Глава братьев миноритов, учредивший их орден, прибыл в нашу армию; воспылав ревностию к вере, он отправился в армию сарацин и в течение нескольких дней с большим успехом проповедовал им слово Божье; султан, король Египта, просил его помолиться Господу, чтобы он помог ему обратиться в веру, наиболее угодную Богу. В этот орден вступил клирик Колен Англичанин и два моих собрата, мэтр Мишель и сир Матье, которым я поручил попечение о церкви Св. Креста в Акре, и я с трудом удерживаю от этого шага своего певчего, а также Анри и некоторых других».
Необъяснимое в глазах прелата побуждение, влекущее его собратьев к неприметному человеку в грубой рясе. В другом месте он с чисто церковной осмотрительностью выразил свои опасения в отношении этого человека: «Этот человек показался мне очень опасным, поскольку он не только совершенных, но и молодых, несовершенных людей, которых следовало бы еще какое-то время подчинять монастырской дисциплине, чтобы приучить их к ней и испытать, рассылает по двое по всему свету». Вполне естественное благоразумие, проявлявшееся в заботе о путях церкви, но близорукое в отношении чудес, которые стало [230] творить «безумство веры». А выступление брата Франциска вскоре принесло неожиданные плоды, и в линию его поведения выстроились некоторые факты, которые невозможно было предвидеть несколькими годами ранее. Прежде всего, это письма, которые сам папа Григорий IX отправил в 1233 г султану Марокко и султану Египта, чтобы убедить их волнующими словами принять христианскую веру «Мы изо всех сил молим Отца света, зная его благую любовь, наставляющую нас, чтобы он милостиво снизошел к нашим мольбам и проявил свое великое милосердие. Пусть Он разверзнет ваши уши и ваш разум, дабы в благочестии сердца и смирении духа вы пришли к нам, жаждущим благодати в настоящем и славы в будущем.. Пусть покажет Он вам своего единственного сына, чтобы пришедши к христианской вере через крещение, вы могли бы стать благодаря совсем новой жизни возлюбленными приемными сынами Господа, желающего, чтобы все верные царствовали с Ним на небесах».
Именно ученикам Св. Франциска папа доверил эти письма, поскольку они уже начали образовывать своего рода почетную гвардию Святой Земли, которая впоследствии им и была доверена Час миссионерства еще не пробил; лишь в конце этого века Раймунд Луллий набросал настоящую миссионерскую программу, но попытки полностью преобразовать крестовый поход, так чтобы приблизиться к миру ислама одним только оружием Евангелия, уже не прекращались.
Св. Франциск сам отправил в Тунис двух братьев, Жиля и Эли; и если их проповедь потерпела неудачу, то, скорее, по причине враждебности венецианских или провансальских купцов, торговым соглашениям которых они вредили, нежели самих мусульман. Однако с 1257 г другой нищенствующий брат Филипп, провинциал братьев-проповедников в Святой земле, мог самому папе Григорию IX уже сообщать об успехах их проповеди среди восточных христиан, ранее независимых от Рима: патриарх якобитов вернулся в лоно римской церкви и сам стал доминиканцем; к той же церкви присоединились марониты Ливана, было начато обращение нубийцев, и в несторианской церкви [231] некоторые выразили желание вступить в церковь римскую. В эту эпоху братья-проповедники действительно утвердились на Востоке, в частности, в Египте, тогда как братья-минориты завоевали Алеппо, Дамаск и Багдад.
Странный крестоносец выходил в море из Бриндизи 28 июня 1228 г. Возглавлявший весьма скромную армию — всего 1500 рыцарей и около 10000 пехотинцев — маленький лысый человек, севший в этот день на корабль, был не кем иным, как императором Священной Римской империи Фридрихом II Гогенштауфеном, который к императорской короне еще ранее присоединил корону короля Иерусалима. Но несмотря на титулы короля и императора, Фридрих II тем не менее не принадлежал к христианскому воинству, поскольку был отлучен от церкви, и это было впервые, что вопреки официальной воле папы крестоносец отправлялся в крестовый поход.
Фридрих II принял крест тринадцать лет назад во время своей коронации в Ахене 25 июля 1215 г. Но коронованный императором при поддержке папства после поражения От-тона Брауншвейгского, понесенного за год до этого от Филиппа Августа на поле сражения при Бувине, Фридрих II Гогенштауфен, воспитанный Иннокентием III как верный сын церкви и бывший до этого Римским королем, за эти тринадцать лет сделал все, чтобы обмануть надежды пап, возлагавшиеся на его персону, и ясно дать понять, что он остался верным традиционной политической линии германских императоров в их борьбе с церковью. Внук Фридриха Барбароссы по своему отцу Генриху VI, он, как и отец, посылал свои армии против Рима, но будучи наследником нормандских королей Сицилии по своей матери Констанции, он с самого начала царствования придавал большое значение сицилийским владениям и вопреки обещаниям, данным папе Иннокентию III, укреплял связь сицилийской [232] короны и германской. В то же время этот суверен, проявлявший «несравненный ум», не преминул проявить и скандальный для той эпохи религиозный скептицизм. Как ни в чем не бывало он из года в год откладывал исполнение своего крестоносного обета, пока в 1227 г. возмущенный его проволочками папа не отлучил его от церкви.
К этому времени его явное пренебрежение к защите христианства на Востоке действительно привело к настоящей катастрофе. На Латеранском соборе 1215 г. было принято решение о походе, который, как было сказано, избрал своей целью Египет и завершился взятием Дамьетты в 1219 г. Но он не мог быть успешным и реально не имел смысла без одновременных действий Фридриха II против Палестины, которых от него ждали. Он отправил кое-какую помощь, но сам не поехал, и оборонительная война, ведшаяся после взятия Дамьетты, обернулась поражением. Город пришлось вернуть, а в заключенном на восемь лет перемирии оговаривалось, что оно может быть нарушено только в случае прибытия в Святую Землю коронованного короля. Ясно, что имелся в виду Фридрих II, которого ждали: «Само положение вашего королевства, — писал ему папа Гонорий III, — разве не обязывает вас более чем кого другого, к борьбе за веру?» Действительно, Сицилия более чем когда-либо ранее, становилась настоящей базой для операций на Востоке, как это и предчувствовали нормандцы..
Но не в характере императора было считать себя связанным обетом. Обстоятельства, однако, явно подталкивали к его исполнению. После поражения под Дамьеттой Жан де Бриенн, король Иерусалима по своей жене, приехал к папе, чтобы убедить его и христианских государей в необходимости передачи инициативы военных операций именно королю Иерусалима и объединения под его властью всех военных сил, какие можно будет собрать. Разгром под Дамьеттой разве не был следствием пагубных решений папского легата Пелагия, совершенно не согласовывавшего их с баронами? В общем, Жан де Бриенн хорошо понимал необходимость покончить со скрытой анархией, подтачивавшей заморское королевство. Завоеванные земли, оказавшиеся под угрозой, не могли более существовать без [232] крепкого согласия, требовавшего объединения сил под единым руководством. Гонорий III сразу же увидел в этом предложении возможность заинтересовать Фридриха II лично, на участие которого в отвоевании Святой Земли он продолжал возлагать надежды. Тут же возник план его женитьбы на наследнице Иерусалимского королевства Изабелле, дочери Жана де Бриенна, и Фридрих II с радостью откликнулся на эту возможность присоединить к своим коронам еще одну и утвердить свою власть в королевствах Востока, о чем мечтали его предки, особенно Фридрих Барбаросса. Что касается Жана де Бриенна, то ослепленный перспективой стать тестем императора, он с энтузиазмом присоединился к папскому плану.
«Бракосочетание, — сообщается в «Деяниях киприотов», — было согласовано и совершено так, что император велел подготовить и снарядить двадцать галер для отправки в Сирию, чтобы привезти барышню Изабеллу, королеву Иерусалима... Он отрядил рыцарей и слуг на галеры, чтобы ее сопровождать, и послал прекрасные подарки и драгоценности этой даме, ее дядьям (Жану и Филиппу д'Ибелинам) и другим родственникам... Все бароны, рыцари, буржуа, народ готовили лучшие платья и прочее, подобающее празднеству по случаю столь великой свадьбы и коронации; барышню отвезли в Тир, и там ее сочетал браком и короновал архиепископ Тирский Симон».
В брак вступили через поверенного маленькая принцесса четырнадцати лет, в возрасте Джульетты, и император, не имевший ничего от Ромео, с репутацией, уже более чем тревожной. Процитированная выше хроника, принадлежащая Филиппу Новаррскому, блестящему историку и изысканному поэту, посвящает нас в дурные предчувствия, возникшие у несчастной девочки в разгар празднеств. «Празднество с турнирами, танцами, церемониями продолжалось пятнадцать дней, а когда наступил день 8 июля 1224 г., королева взошла на галеру, присланную императором. На прощание ее сестра Алиса, королева Кипра (дочь Изабеллы Иерусалимской и Генриха Шампанского) и другие дамы проводили ее до моря, все в слезах, как будто предчувствуя, что никогда ее больше не увидят, как оно и случилось; а Изабелла, обратив напоследок взор на [234] сушу, сказала: «Вверяю тебя Господу, милая Сирия, не увижу я уже тебя», и это ее предчувствие сбылось».
В продолжение романа были грубо нарушены данные ранее обещания вечером в день свадебного пиршества в Бриндизи Фридрих II дал понять своему тестю, осуществлявшему лишь в качестве опекуна Изабеллы королевскую власть, которая по предварительному соглашению с будущим зятем должна была сохраняться за ним до его смерти, что он считает это соглашение недействительным и отныне берет себе корону Иерусалимского королевства.
А бедная Изабелла должна была через два года кончить свое полное слез существование, произведя на свет в шестнадцать лет сына Конрада. «Эта дама недолго прожила с императором, родив сына с большим трудом, отчего и умерла. Ребенок выжил и был назван Конрадом», — сообщают тексты того времени. Фридрих не имел снисхождения ни к ее юношеской слабости, ни к женской чувствительности и без зазрения совести обманывал ее, содержа настоящий гарем, преимущественно из мавританских женщин. С этого времени его явное безбожие, а также дружеские связи с мусульманами заставляли подозревать его в тайной приверженности к исламу. Обвинение кажется необоснованным, и, как заметил Рене Груссе, «он, видимо, ценил в исламе не что иное, как легкость мусульманских нравов». Гарема недостаточно было, чтобы сделать его мусульманином, и впоследствии он скандализировал как арабов, так и христиан своим полным безверием.
Уникальная личность этот император, который еще в XIII в. предвосхитил государей эпохи Ренессанса, какими ' их представлял Макиавелли. У некоторых историков нашего времени он вызвал неумеренные хвалы. В нем хотели видеть предтечу «просвещенного деспота», веротерпимого образованного скептика, короче — суверена Нового времени, занесенного в феодальную эпоху. Но если последовательно проанализировать акты его царствования, то придется несколько исправить это представление о нем. Он действительно был человеком блестящего ума, [235] приобретшим обширные познания в сицилийском обществе, которое традиционно со времен нормандских королей было широко открыто влиянию и мусульманской цивилизации, и западной, пользуясь достоянием обеих культур. Однако было бы преувеличением изображать его ученым: его научная деятельность ограничилась составлением трактата о соколиной охоте, каких в ту эпоху было множество. Его дух широкой веротерпимости и симпатии к исламу не помешали ему начать правление четырехлетней кампанией против сицилийских мусульман, которым он устроил настоящую [236] «войну на искоренение»{43}. Мусульмане Сицилии действительно пользовались при нормандских королях широкой веротерпимостью, сравнимой с той, что была в отношении христиан в мусульманской Испании, но при Фридрихе они оказались доведенными до положения сервов христианских собственников, наибольшее число их было депортировано на итальянский полуостров, в частности, в Лучеру, и поскольку итальянская знать не выставила против них достаточного военного контингента, Фридрих II в 1223 г. конфисковал владения некоторых знатных семей.
Но особенно решительными были действия этого «просвещенного» монарха на таком поприще, как инквизиция. Она была учреждена между 1231 и 1233 гг., и именно в знаменитом сборнике «Мельфийских конституций», памятнике имперского права, впервые была зафиксирована смертная казнь как мера наказания еретиков, хотя еще в 1224 г. постановлением Фридриха наказание огнем еретиков вводилось в провинциях Ломбардии. Впрочем ясно, что борьба с ересью занимала его не столько сама по себе, сколько как средство укрепления власти. И в этом Фридрих также предвосхищал некоторых ренессансных монархов. Суд над еретиками император предполагал доверить своим собственным чиновникам; и по поводу тех же «Мельфийских конституций» папа Григорий IX, отец инквизиции, называл Фридриха II «разрушителем общественной свободы». Несомненно, что возросшая суровость приговоров, выносимых преследуемым по делам веры, которых ранее наказывали изгнанием или тюремным заключением, оказала глубокое влияние на нравы эпохи.
Фридрих II смог воспользоваться этим для возрождения древних установлений римского права, все более распространявшихся им на всю Священную Римскую империю. Кажется, впрочем, что единственным страстным желанием этого «нового» суверена было реставрировать императорский абсолютизм на римский манер. Было уже отмечено, что «Мельфийские конституции» — это единственный [237] памятник всего западного средневековья, который можно сопоставить с великими римскими сборниками права, которыми он вдохновлен; по выражению Рене Груссе, «из этого юридического памятника встает абстрактное понятие Римского суверенного и универсального государства, универсальной и суверенной эманацией которого был император». В 1226 г. Фридрих II основал университет в Неаполе, чтобы сделать из него центр изучения римского] права, замещавшего право феодальное. Именно здесь отныне должны были формироваться чиновники империи, поэтому в соответствии с духом, подвигшим к его созданию, студентам категорически запрещалось ездить учиться за границей, а императорский университет был единственнм в этом королевстве. Таким образом стремились формировать умы посредством идей, дорогих императору, который сам был врожденным юристом, Юристом римского толка, в чьих даже незначительных выражениях мысли запечатлены были возрожденные древние понятия. Когда он в 1240 г. объявил о походе на Рим, то провозгласил, что идет «на помощь римскому народу, чтобы поднять в его столице победоносных орлов, древние фасции империи и триумфальные лавры»; а его корреспонденция полна таких терминов, как «трофеи», «квириты» «капитолий» и т. д.
В этом, по справедливому суждению историков, он открыто противостоял феодально-правовому миру, воплощая в себе непримиримую оппозицию легиста феодалу и монархического государства средневековому королевству. Даже в плане физическом не было ничего общего между этим маленьким, согбенным, лысым человеком и тем образом короля-рыцаря, который оставил после себя Людовик Святой.
Нигде лучше этот контраст не проявился, как в первых актах странного крестового похода Фридриха, сыгранных на сцене Кипра императором, приехавшим требовать корону Иерусалима, и баронами королевства. Вся эта история была удивительно патетично изложена Филиппом Новаррским.
Император высадился в Лимасоле, на острове Кипр, и сразу же пригласил к себе Жана д'Ибелина, правителя [238] Бейрута и регента острова на время малолетства юного короля Генриха Лузиньяна. «Он отправил куртуазное послание сеньору Бейрута, находившемуся в Никозии, с приглашением и просьбой к нему как его дорогому дяде приехать поговорить и привезти молодого короля, своих троих детей и всех друзей; и он написал то, что по милости Божьей оказалось пророческим, а именно, что по приезде тот встретит почетный прием и со своими детьми и друзьями станет очень богатым. Так оно и случилось по Божьей милости, но не по воле императора».
Получив письмо императора, Жан д'Ибелин по обычаю собрал свой совет. «Ни один сеньор, — пишет Филипп Новаррский, — не был столь нежно любим своими людьми, как он» Образцовый рыцарь, Жан д'Ибелин действительно имел поддержку большинства баронов Палестины. И на совете, созванном им в Никозии, они все заклинали его не доверяться императору и придумать какой-нибудь предлог, чтоб не ехать на встречу. Но Жан д'Ибелин, желая, как ему казалось, защитить интересы христианского мира, все же поехал вместе со своими близкими. Фридрих же подготовил ему настоящую западню.
По словам Филиппа Новаррского, «он велел в стене того прекрасного дома, построенного в Лимасоле Филиппом д'Ибелином, где он остановился, тайно ночью открыть дверь, ведущую в сад, и ввести через нее тайком более трех тысяч вооруженных человек, сержантов, арбалетчиков и матросов, то есть почти весь гарнизон его судов. Их разместили по комнатам и разным закуткам, закрыв дверями до времени обеда, для которого уже принесли столы и воду».
Тем временем император принимал Жана д'Ибелина и его свиту «с большой пышностью и великой радостью на лице». Он даже попросил сеньоров по этому случаю снять траурные платья (они были одеты в черное по поводу недавней смерти Филиппа д'Ибелина) и надеть красные одежды в знак радости. Во время пиршества он посадил рядом с собой сеньора Бейрута и коннетабля Кипра, а два сына Жана д'Ибелина прислуживали за столом, «один с [239] ножом, а другой с чашей», то есть один стольником, резавшим мясо, а другой кравчим, по обычаю того времени.
Когда пир подошел к концу и разносили последние блюда, из своих укрытий вышли вооруженные люди и встали у дверей; кипрские бароны «не проронили ни слова и с усилием сделали довольный вид». Император сбросил маску и сказал, обращаясь к сеньору Бейрута: «У меня к вам две просьбы, во-первых, чтобы вы отдали мне город Бейрут, коим владеете и управляете не по праву. А во-вторых, чтобы вы выплатили мне все, что взималось с кипрского бальяжа и что было получено по праву регалий со дня смерти короля Гуго, то есть доходы за десять лет, на которые я имею право по обычаю Германии». Иначе говоря, император потребовал не только Бейрут, но и важнейшие доходы, получаемые в Кипрском королевстве.
Сеньор Бейрута, едва переведя дух, ответил: «Сир, полагаю, что вы играете и смеетесь надо мною...» Тогда император положил руку ему на голову и сказал: «Клянусь этой головой, которая много раз носила корону, что если вы не выполните этих двух моих просьб, то окажетесь в заключении».
Это наглое требование лишило присутствующих дара речи. Но сеньор Бейрута взял себя в руки, встал перед этим оцепеневшим и онемевшим собранием и сказал «очень громко и прекрасно держа себя»: «Я владел и владею Бейрутом как моим законным фьефом. Моя сестра королева Изабелла, которая была законной наследницей Иерусалимского королевства, передала его мне, когда он был отвоеван христианами и стоял весь разрушенный, так что от него отказались и тамплиеры, и госпитальеры, и все бароны Сирии; я его восстановил и поддерживаю благодаря милостыне христиан и своим трудом, отдавая ему все свои дни и все доходы, что получаю с Кипра и других земель. Если вы считаете, что я держу город не по праву, то я готов держать ответ перед курией Иерусалимского королевства. Что касается требуемых вами доходов Кипрского бальяжа, то я их никогда не имел; ренту взимала королева Алиса, моя племянница, имевшая права на бальяж и расходовавшая ее по своему усмотрению, в соответствии с [240] нашими обычаями... И будьте уверены, что ни под страхом смерти, ни тюремного заключения я ничего не сделаю, если только законная курия не принудит меня к этому».
«Император пришел в ярость, — продолжает Филипп Новарский, — ругался, угрожал и под конец сказал: «Я давно слышал, еще когда был у себя за морем, и хорошо знаю, что говорить вы умеете очень красиво и благопристойно, на словах вы мудры и ловки, но я вам покажу, чего стоят ваши ум, и ловкость, и слова перед моей силой"».
Ничего более «императорского» он не сказал, и, в общем, это было вполне нормально со стороны человека, мечтавшего восстановить древний абсолютизм; это был ответ «божественного Августа» барону из рыцарской эпопеи, подкреплявшийся тремя тысячами вооруженных человек, охранявших двери. Но действие на этом не закончилось: «Сеньор Бейрута ответил так, что все присутствующие поразились, а его друзья сильно испугались: «Сир, вы уже слышали о том, как я умею благопристойно говорить, а я часто слышал, как вы действуете; и когда я готовился ехать сюда, весь мой совет предупреждал меня о том, что поступите именно так. Но я не хотел никому верить, и не потому, что сомневался в их словах. Я ехал с сознанием своей правоты и здесь, у вас я скорее предпочту тюрьму или смерть, нежели соглашусь сделать такое, что заставит людей подумать и поверить, будто я, или мои родичи и мои люди презрели дело Господа нашего и Святой Земли... Так я сказал на совете в Никозии, отправляясь на встречу с вами, и я поехал с мыслью снести все страдания, какие могут мне выпасть, из любви к нашему Господу, который принял страдания ради нас и, буде на то его воля, нас от них избавит. А если Он пожелает или допустит, чтобы нас обрекли на заключение или смерть, я только возблагодарю Его, владыку всего, что я имею». Сказав это, он сел». Он был как христианский герой перед императором-язычником.
«Император от ярости то и дело менялся в лице; люди, часто взглядывая на сеньора Бейрута, стали говорить, полились угрозы; тогда священнослужители и другие [241] добрые люди взялись их примирять, но не смогли заставить сеньора Бейрута отказаться от своих слов. Император же делал очень странные и опасные предложения».
Наконец было решено, что они прибегнут к арбитражу Иерусалимской курии. Император потребовал в заложники двух сыновей Жана — Балиана и Бодуэна. которых сразу же заковали в цепи и бросили в тюрьму, «привязав к железному кресту, так что они не могли согнуть ни руки, ни ноги, а вместе с ними туда же на ночь поместили и других людей, заключенных в оковы».
Когда Жан д'Ибелин со своими людьми удалился, то два сеньора из его окружения стали настойчиво убеждать его «Сир, пойдите вместе с нами к императору, мы все спрячем в сапоги кинжалы и когда войдем к нему, то убьем его, а наши люди на конях и при оружии будут ждать нас у ворот». Но, как рассказывает Филипп Новар-рский, сеньор Бейрута так рассердился, что пригрозил избить их и даже убить, если они не замолчат, сказав им: «Весь христианский мир закричит тогда: «Заморские изменники убили нашего сеньора императора». И если он погибнет, а мы останемся живыми и здоровыми, то окажемся виноватыми, и никто не поверит нашей правоте. Что бы там ни было, он — мой сеньор, и мы обязаны ему верностью и почтением». После этого Жан д'Ибелин покинул Лимасол, и «при его отъезде, — продолжает хронист, — стояли такие крики, что император, услыхав их, сильно испугался и перебрался из дома, где остановился, в башню госпитальеров, лучше укрепленную и стоявшую ближе к его флоту».
Эта драматическая сцена имела комедийный эпилог. После Ибелинов император принял князя Антиохии, приехавшего на Кипр, чтобы присоединиться со своими силами к крестоносцам. Фридрих II сразу же потребовал от него и всех прибывших из Антиохии и Триполи принесения ему клятвы верности и оммажа, чего он потребовал и от жителей Кипра. «Князь помертвел, почувствовав себя уже лишенным своего наследства, и решил притвориться глухонемым; крича непрерывно «Э, а, а!», он ушел от императора, а как только добрался до своего замка Нефин, [242] сразу выздоровел», — с лукавой усмешкой пишет хронист. Представившись ненормальным, старый князь Антиохии разыграл императора.
Начавшийся таким образом крестовый поход и в остальном не походил на другие. Если Фридрих II взял с собой немного людей, то зато он активно провел дипломатическую подготовку похода, благо давно уже поддерживал отношения с султаном Египта Малик-аль-Камилем, который первым в свое время и начал переговоры с императором. Христианское палестинское королевство оказалось тогда в необычном положении: султан Аль-Камиль, поссорившись со своим братом султаном Дамаска Аль-Му-адзамом, сам обратился к христианам за помощью. Он отправил к императору своего эмира Факхр-аль-Дина с просьбой помочь ему против Дамаска, угрожавшего наслать на Египет банды жестокого султана Хорезма, своей дикостью повсюду внушавшие ужас.
К несчастью, тогда случилось то, что нередко бывает с дипломатами, слишком полагающимися на свое искусство и терпящими неудачу. Фридрих, убежденный в том, что «время работает на него», постоянно откладывал, как было сказано, свой крестовый поход. За несколько лет до этого он уже упустил одну благоприятную возможность: в 1225 г. ему предлагали совместный крестовый поход грузины, но на следующий год эти потенциальные союзники, чья помощь была бы очень ценной, стали жертвой нападения тех самых хорезмийцев, которых теперь боялся султан Египта. После египетских предложений он вновь стал выжидать и оказался в крайне сложном положении, поскольку Аль-Муадзам тем временем умер. Султан же Египта после этого был уже гораздо менее заинтересован в договоре с императором, поскольку ему нечего было бояться нового султана Дамаска юного Аль-Назира, гораздо менее опасного, нежели его отец. В конце концов, когда Фридрих, вынужденный все же исполнить данный обет, погрузился со своим войском на суда в Бриндизи, то он одновременно был и папой осужден, который отлучил его от церкви за задержку похода и с султаном сильно испортил отношения. Более того, будучи отлученным от церкви, он [243] не мог рассчитывать на помощь тамплиеров и других духовно-рыцарских орденов, и, как мы видели, его первой акцией было отмежеваться от франкского рыцарства, на которое Ибелины осуществляли своего рода сюзеренитет, по крайней мере, моральный. Лишь несколько баронов киприотского клана поддержали его против них.
Дружеские отношения с мусульманским миром позволили Фридриху все же выйти из тупика. Он написал султану Аль-Камилю просительное письмо, и при посредничестве все того же эмира Факхр-аль-Дина, которого за год до этого (1227) Фридрих II лично посвятил в рыцари и который на своем знамени носил императорский герб, начавшиеся переговоры завершились, наконец, подписанием договора в Яффе (1229). Добиться этого удалось не без демонстрации силы на побережье, произведенной небольшим имперским войском, за которым вдалеке следовали тамплиеры и госпитальеры, дабы в случае чего не допустить его разгрома (они шли обособленно, поскольку не желали смешиваться с войском отлученного от церкви); султана убедили в том, что необходимо проявить дух согласия. По этому договору Аль-Камиль передавал христианам три святых города — Иерусалим, Вифлеем и Назарет, а также сеньорию Торон и территорию Сидона, которые частично были перед этим завоеваны франко-английскими крестоносцами. Кроме этого, чтобы гарантировать паломникам свободный проход в эти святые города, султан уступал «коридор со стоянками в Лидде, Рамле и Эммаусе; и было, наконец, оговорено, что в возвращенном франкам Иерусалиме мусульмане сохраняют за собой мечеть Омара и мечеть Эль-Акса (бывший храм Соломона), куда могут свободно приходить на службу.
Таким образом, без всяких сражений были обретены три наиболее почитаемых христианами города, и хотя Иерусалимское королевство, собственного говоря, восстановлено не было, договор в Яффе все же открывал новую эру истории христианства на Востоке. С политической точки зрения он был своего рода шедевром.
К несчастью, этот договор в действительности не удовлетворил никого; мусульмане упрекали султана в том, что [244] он отдал «политеистам» город, который они также считали для себя священным, а христиане указывали на его очевидные недостатки. Тамплиеры были недовольны уступкой мусульманам их дома в Иерусалиме, а в общем, все выражали неудовольствие по поводу неразрешенности одного капитального вопроса, а именно — можно ли восстанавливать стены Иерусалима (если нет, то защита города была невозможной, и договор оставлял его на милость мусульманских государей).
Этот пункт, впрочем, был темным даже для современных историков. Арабские хроники утверждают, что по тайным статьям договора восстановление стен города запрещалось, но в действительности кое-какие работы по их реставрации были, по крайней мере, начаты. Но уже в 1229 г. сарацины из соседних областей показали слабость договора в Яффе по этому вопросу, совершив грабительский набег на Иерусалим, население которого, понесши жертвы, могло лишь спрятаться в цитадели в ожидании прибытия христианской помощи.
Наконец, Фридрих был отлучен от церкви, и потому все его действия не могли не вызывать подозрений. Он приехал короноваться в Святой город Иерусалим, и церемония коронации была исключительной: никаких религиозных ритуалов, император вошел в храм Гроба Господня, взял корону с главного алтаря, сам возложил ее себе на голову. Так поступил один из его предшественников на троне Священной империи в римском соборе Святого Петра, и так вынужден был поступить несколько веков спустя Наполеон в соборе Нотр-Дам. Единственным представителем церковных властей, стоявшим рядом с ним, был гроссмейстер ордена тевтонских рыцарей Герман фон Зальца, которому этот Гогенштауфен в своих политических интересах поручил миссию покорения пруссов, каковая цель была далека от цели крестовых походов.
Его присутствие на коронации было, впрочем, многозначительным. Тевтонцы образовали свой орден к 1190 г. при поддержке Гогенштауфенов, чьими преданными слугами они себя проявляли. И это был первый в истории религиозный орден, созданный по национальному признаку. [245] Современники были этим поражены и даже возмущены. До этого все формирования подобного рода имели интернациональный характер, как и само христианство. Госпитальеры, рекрутировавшиеся из людей всех наций, ограничивались разделением членов ордена по «языкам», а для облегчения управления, как и нищенствующие монахи, разбивались по «провинциям».
На следующий день после этой «светской» коронации иерусалимский патриарх Геральд наложил на Святой город интердикт. Разъяренный Фридрих вернулся в Акру, где первым делом подверг атаке дом тамплиеров и принадлежавший им Шатель-Пелерен, намереваясь так организовать управление королевством, чтобы вся власть была в руках сеньоров из тевтонского ордена, а затем он 1 мая 1229 г. отплыл из Акры. Стоит рассказать об обстоятельствах его отплытия, как о них сообщает автор «Деяний киприотов»: «Он уехал позорно. Тайно подготовив свой отъезд, он первого мая, еще до рассвета, никого не извещая, направился к своей галере, стоявшей напротив скотобойни. Но случилось так, что мясники с ближних улиц стали его преследовать и по-хамски забрасывать требухой и потрохами. Сеньор Бейрута и мессир Эд де Монбельяр услышали шум, прибежали на место и разогнали или арестовали тех мужчин и женщин, которые набросились на императора, а ему, взошедшему уже на галеру, крикнули, что препоручают его Господу Богу. Император им в ответ что-то тихо сказал, но не знаю, хорошее или дурное... Так император и уехал из Акры, поносимый, проклинаемый и ненавидимый».
Если принять в расчет только факты, то несомненно, что Фридрих II имел право на признательность христианского мира. Но эти факты имели место в ту эпоху, когда к ним, как вообще к результатам действий, относились в зависимости от оплодотворяющего их духа, иначе говоря, когда цель не оправдывала средства. А поведение Фридриха было скандальным для всех: для феодалов, христиан и даже, в общем, для мусульман. Именно арабские историки, несмотря на многочисленные проявления императором дружеских чувств к их единоверцам, оставили самые [246] нелестные отзывы о нем: «Этот рыжий, безбородый и слабый на вид человек, за которого, будь он рабом, не дали бы и двух сотен дирхемов{44}», — пишет один из них, а вот другой' «Судя по его речам, он был безбожником и лишь разыгрывал из себя христианина». Можно задаться вопросом, а не предпочли бы они этому другу, которого презирали, своих бывших врагов, к которым могли, по крайней мере, проявлять уважение. Авансы, какие делал Фридрих II, потребовавший, чтобы муэдзины продолжали призывать к молитве в Святом городе, или дав пощечину священнику, которого застал за сбором милостыни у мусульманского святилища, были для них проявлением своего рода дилетантизма, к коему они не могли испытывать симпатии как люди глубоко религиозные.
В итоге, несмотря на практические результаты, яффский договор не обеспечил мира. Франкские бароны не могли признать немецкого сюзеренитета, который устанавливался принятыми Фридрихом II мерами. Поэтому, как только он отплыл, «семя гражданских войн», которое, по выражению Рене Груссе, император оставил на Востоке, дало свои плоды. Его действия только обострили скрытые до сих пор разногласия между франкскими и имперскими баронами.
В последующие годы западные люди дали мусульманам представление междоусобных войн в Святой Земле, которую могло спасти лишь тесное единение. Борьба между сторонниками Ибелинов и сторонниками императора развернулась как на Кипре, так и в Акре и Тире. Наконец, в 1243 г. последние остатки императорской власти были уничтожены, но на следующий год хорезмийцы, нанесшие сильный удар, окончательно захватили Иерусалим у христиан.
Фридрих II, вновь отлученный папой от церкви, а затем и низложенный им, скончался в 1250 г., оказавшись в полном одиночестве, вынудив покончить самоубийством собственного сына Генриха VII и своего некогда наиболее близкого советника Пьера де ла Виня, возбудив везде на [247] своем пути раздоры и смуты и подготовив в итоге падение доме Гогенштауфенов. Его деятельность в политическом плане имела лишь один непредвиденный результат — образование Пруссии. Но история этой страны, сначала своего рода монашеского государства под эгидой Тевтонских рыцарей, отвратившихся благодаря этому завоеванию от своего первоначального призвания, затем военного государства («армия, имеющая свою страну»), принадлежит другой эпохе.
Когда Людовик Святой решил, в свою очередь, отправиться в крестовый поход, то в первую очередь основал порт отплытия; иначе говоря, этот мистик, в котором некоторые охотно видели человека, целиком погруженного в свои молитвы, ничего не делал наполовину. Это предприятие было, однако, связано с такими трудностями, что способно было обескуражить и самых смелых людей: единственным местом, принадлежавшим тогда французской короне на средиземноморском побережье, была область Малой Роны, и хотя некоторые рукава этой реки в ее дельте были судоходны, этот выход в море не шел ни в какое сравнение с великолепным рейдом Марселя и даже с портом Латт, обслуживавшимся Монпелье. И тем не менее среди пустынных мест и болот королевская воля заставила подняться город. На этих бесплодных землях, принадлежавших аббатству Псальмоди, не было «ни башни, ни камня», как сказал пятьдесят лет спустя один свидетель на процессе канонизации короля, вспоминая то, что он видел в детстве. Это был залив «мертвых вод», где стояло несколько рыболовных барок, когда в 1241 г. здесь начали разгружать подводу за подводой с материалами для постройки порта.
Почти сразу же для обеспечения движения была проложена дорога и возведен мост между морем и селением Псальмоди, а на берегу начали закладывать мощные основы [248] того, что должно было стать башней Констанс. Через восемь лет, когда король отплыл отсюда, эта башня поднялась во всю свою высоту, став маяком, указывающим путь морякам. И с этого времени здесь разросся город. Чтобы привлечь в него жителей, король в 1246 г. прибег к классическому приему той эпохи: он даровал ему хартию вольности. Все, кто селился в новом городе Эг-Морт («мертвые воды»), получали не только личную свободу и гарантию неприкосновенности имущества, но также освобождались от многих военных и финансовых обязательств; с них не взимались ни налоги, как талья и пеаж, ни принудительные займы. Они подлежали королевскому суду, а шат-лен башни Констанс, назначавшийся королем, должен был в случае необходимости обеспечивать оборону города. Но административное управление городом осуществлялось под контролем королевского чиновника консулами, назначавшимися самими горожанами. Они могли беспошлинно ввозить все материалы, необходимые для постройки их домов, а позднее также получили право беспошлинно закупать пищевые припасы для себя. Город мог еженедельно устраивать рынок и более того, — имел ежегодную ярмарку, и купцы, приезжавшие на нее, пользовались королевской защитой.
Жители города занялись главным образом рыбной ловлей, уплачивая по старому обычаю оброк аббатству Псаль-моди, но развивалась и торговля, обеспечивавшая им новые условия существования, и прошло немного времени, как купцы Эг-Морта потребовали для себя в Акре таких же привилегий, какими пользовались купцы из Венеции, Генуи или Пизы, и это свидетельствует, что они и у себя, и за морем достигли несомненного преуспевания. Некоторые горожане занялись добычей соли в рядом расположенном местечке Пекке, другие выпасом скота, весьма, впрочем, немногочисленного, в соседнем лесе Сильв, но особенно многим давал средства существования функционирующий порт, тот порт, где 25 августа 1248 г. король со своей свитой поднялся на два зафрахтованных им судна «Мон-жуа» и «Парадиз».
В ту эпоху все прониклись сознанием, что Эг-Морт — это «истинное чудо крестового похода», как написал один [249] из его историков{45}. Однажды горожане, считая название их города слишком мрачным, составили прошение, предлагая переименовать его, назвав «Добрым благодаря силе». Это название, которого он не получил, следует понимать исходя из средневековых значений слов. «Добрый», помимо современного смысла, значило также «доблестный, храбрый, процветающий», а «сила» имела значение и христианской добродетели под этим названием.
На целый век и более Эг-Морт стал французским портом отправки на Восток. Что касается самого города, то он не замедлил вырасти, дав типичный пример построек той эпохи, с улицами вытянутыми по шнуру, большими внутренними зелеными пространствами для семейных огородов, с церковью и ратушей в центре на квадратной площади, где при случае устраивались рынки. Позднее городские постройки пополнились молом из красивого рустованного камня, который сегодня называется Пейрад, и крепостными стенами, возведенными при сыне Людовика Святого Филиппе Храбром. Поскольку город ни разу не испытал осады, его стены в нетронутом виде сохранились до наших дней, являя собой наиболее совершенный образец городских укреплений XIII века.
Если проблема порта отправки занимала Людовика Святого настолько, что он для своего похода возвел его, то это потому, что в его время, в середине XIII в., морской путь, освоенный еще веком ранее, стал классическим для транспортировки крестоносцев. Более скорый, менее дорогой морской транспорт представлялся самым практичным. Но он отдавал крестоносцев на милость судовладельцев, и по четвертому крестовому походу известно, до чего их могла довести алчность коммерсантов, которым они волей-неволей вынуждены были препоручать жизнь и имущество. И вероятно, чтобы избежать этой зависимости, Людовик Святой и решил обеспечить себя собственным портом. В то же время нужно было создать флот, и это требовало приготовлений такого масштаба, что они могли быть обеспечены одновременной работой нескольких верфей. [250] Письмо великого магистра ордена госпитальеров Фулька де Вилларе дает представление о такого рода приготовлениях «Мы заказали постройку 7 галер в Каталонии, 3 в Нарбонне, 16 в Марселе, 12 в Генуе, а также 4 судна в Пизе и 6 в Венеции, где купили еще 2 судна, одно из них большое, кроме того, мы заказали снаряжение 5 судов в Генуе и 2 в Венеции для отправки их на Восток следующей весной, а если можно, то и ранее» [251] Таким образом для постройки флота были использованы верфи шести крупных средиземноморских городов от Бар селоны до Пизы и Венеции И приготовления ко всем крестовым походам в течение XIII в сопровождались при мерно такой же активностью Если некоторые сеньоры обходились арендой судна за свой счет, заключая договор с судовладельцем, то большие экспедиции, как поход королевской армии, требовали строительства специально для этой цели новых судов И не только в Средиземноморье развивалась бывало, такая деятельность Граф де Сен-Поль, например, заказал постройку судов в Инвернессе, в Шот ландии
Для своего первого крестового похода Людовик Святой разместил заказы на суда наполовину в Генуе и Марселе В этом последнем городе он заказал постройку 20 судов по цене в 1300 марок серебром кроме этого, город обязался поставить ему 10 галер эскорта В Генуе он заключил контракт на строительство 12 судов по 1300 марок и 4 меньших по размеру ценой в 1200 марок, а также трех судов для самого себя и своей свиты «Сент-Эспри», «Мои жуа» и «Парадиз»
Приготовления, однако, этим не ограничивались За два года до похода, то есть с 1246 г, король начал собирать припасы, необходимые, по его мнению, для его войск Базой их концентрации был остров Кипр, который стал обычной базой крестоносцев с 1191 г, когда движимый яростью Ричард Львиное Сердце захватил его Жуанвиль, участвовавший в походе Людовика Святого восхищенно писал о сделанных запасах «Когда мы прибыли на Кипр, король был уже там, и мы нашли великое изобилие еде ланных для короля запасов, а именно вина, денег и хлеба Запасы королевского вина были таковы, что люди сложили на полях у берега моря огромное количество бочек с вином купленным за два года до приезда короля, и они поставили их друг на друга так, что при виде их казалось, что это амбары Что до пшеницы и ячменя, то их насыпали в поле грудами, так что создавалось впечатление гор, тем более что от дождя, долгое время поливавшего зерно, оно проросло, и видна была только зеленая трава Когда же его собрались везти в Египет, то сняли верхнюю корку с [252] зеленой травой и нашли пшеницу и ячмень такими свежими, будто их недавно обмолотили».
Сам Жуанвиль, отплывавший в то же время, что и сир Жан д'Апремон, договорился с ним и другими шестью рыцарями зафрахтовать корабль в Марселе, откуда они и вышли в море в августе 1248 г. Это отплытие он описал незабываемым образом «В августе месяце мы взошли на наши корабли у Марсельской скалы. В тот день, когда мы поднялись на корабли, было приказано открыть дверь нашего судна и завести внутрь всех лошадей, которых мы брали с собой за море, а затем дверь закрыли и хорошо ее задраили, как конопатят бочку, ибо когда корабль выходит в море, дверь полностью оказывается под водой. Когда завели лошадей, наш капитан крикнул матросам, стоявшим на носу корабля: «Работа закончена?» И они ответили «Да. сир; пусть идут монахи и священники». Как только те пришли, он закричал им: «Пойте во имя Господа!» И они все в один голос затянули «Veni, Creator». А он крикнул матросам: «Ставьте, во имя Господа, парус», и парус был поднят.
Вскорости ветер надул паруса и суша скрылась от нас, так что мы видели только небо и воду, и с каждым днем ветер все дальше уносил нас от родных краев. И я хочу сказать вам, что безрассудно дерзки те, кто решается подвергнуть себя подобной опасности, не вернув чужого добра или будучи в смертном грехе, ибо засыпаешь вечером и не знаешь, не окажешься ли утром на дне морском».
«Крестовый поход инженеров», как некогда было сказано о походе Людовика Святого. И действительно, если ближе присмотреться, то становится ясным, что технические заботы не ограничивались приготовлениями к походу. В состав королевской армии входили понтонеры, способные устроить плотину на рукаве Нила Бахр-эс-Сегир, которая служила бы и переправой для воинов, и запрудой, отбрасывавшей воды к месту слияния с Нилом. Постройка шла под египетскими стрелами, поскольку армия султана сосредоточилась на южном берегу реки. Чтобы защитить рабочих, была сначала построена своего рода крытая галерея, названная «кошкой», которая прикрывала батарею [253] из восемнадцати катапульт, и руководил постройкой инженер мэтр Жос-лен де Курно.
Но на беду сарацины, опираясь на Мансураха, располагали более серьезными силами и восемнадцатью катапультами противопоставили более мощные осадные машины, метавшие «камни, дротики, стрелы, греческий огонь, которые низвергались как дождь». Чтобы уберечься от греческого огня, рабочие покрывали «кошки» свежесодранными шкурами быков. «Греческий огонь, когда его бросали, — писал Жуан-виль, — был размером с уксусный бочонок, а его огненный хвост был длиной с копье. И при полете он производил столь сильный шум, что казалось, будто это небесная молния, и походил он на летящего по воздуху дракона. А сияние он распространял такое, что в лагере было светло как днем». И он добавляет, что, когда появлялся этот огонь, Людовик Святой, который с высокого берега наблюдал за работой землекопов, падал на колени и стенал' «Милосердный Боже, сохрани мне моих людей!» А на противоположном берегу находился эмир Фахр-аль-Дин, тот самый, которого Фридрих II в свое время посвятил в рыцари, так что противником крестоносцев был рыцарь, носивший на своем знамени герб императора.
При всем своем техническом обеспечении крестовый поход Людовика Святого проявлял дух, оживлявший наиболее чистые порывы первых крестоносцев. С точки зрения общей организации он был феодальным в лучшем смысле этого слова, о чем свидетельствуют деяния и подвиги [254] короля и его окружения. Особое воодушевление короля проявляется в удивительной речи, с которой он обратился к своим соратникам, когда корабли подошли к Дамьетте, и которая дошла до нас благодаря письму одного крестоносца, участника экспедиции: «Мои верные друзья, мы будем непобедимы, если сплотимся в нашей любви. Ведь это по Божьему соизволению мы прибыли сюда, чтобы высадиться в столь сильно защищенной стране. Я не король Франции, я не Святая церковь, это вы являетесь тем и другим. А я всего лишь человек, чья жизнь закончится, как и жизнь других людей, когда того пожелает Господь. И что бы ни случилось, все пойдет нам на благо. Если нас победят, то мы станем мучениками, а если мы восторжествуем, то высоко вознесем славу Господа, славу Франции и славу всего христианского мира». И еще он сказал: «Это дело Господа, и мы победим во имя Христа. Он восторжествует в нас. Он принесет славу, честь, благословение — не нам, но имени своему».
Крестовому походу его истинный смысл придает одно прекрасное его определение: паломничество всего народа. Ни разу в своих действиях Людовик Святой не изменил такому пониманию своей власти, какое было полной противоположностью монархическому идеалу. На протяжении всего похода постоянно собирались военные советы, и ни одно решение не было принято без предварительного обсуждения его баронами, и обсуждения совершенно свободного.
На самом драматическом из этих советов, собравшемся после поражения королевской армии, произошло сильное столкновение крестоносцев: большинство стояло за немедленное возвращение на Запад, тогда как некоторые, как Жуанвиль, считали своим долгом остаться здесь, за морем, чтобы оказать поддержку и помощь остающимся христианам и освободить пленных. Мотивы, коими руководствовался Жуанвиль, стоит привести: «Я охотно покинул бы эту землю, если бы не слова моего двоюродного брата монсеньора де Бурлемона, сказанные мне, когда я отправлялся за море: «Вы уезжаете за море, но не спешите возвращаться и помните, что любой рыцарь, и бедный, и богатый, вернувшись, покрывает себя позором, если [255] оставляет в руках сарацин меньших детей Господа нашего, с которыми отправился туда"».
Запомнив эти слова и верный их памяти, Жуанвиль превозмог свои личные чувства и на военном совете едва ли не единственный выступил против баронов, мечтавших лишь о возвращении в свои земли. А перед этим король им объяснил сложившуюся ситуацию: «Сеньоры, мадам королева, моя мать, меня умоляет вернуться во Францию, поскольку мое королевство в большой опасности, ибо с королем Англии у меня нет ни перемирия, ни мира. Люди из этой заморской земли, с кем я об этом разговаривал, сказали мне, что если я уеду, то эта земля будет потеряна, поскольку за мной все уйдут в Акру, побоявшись остаться здесь без нас. Поэтому прошу вас подумать об этом серьезном деле и ответить мне так, как вы пожелаете, через восемь дней».
За эти восемь дней бароны договорились и поручили одному из них, Ги Мовуазену, выступить от их имени перед королем; и на заседании совета он взял слово и сказал: «Сир, присутствующие здесь ваши братья и бароны, принимая во внимание ваше положение, считают, что, оставшись в этой стране, вы не сможете поддержать свою честь и честь вашего королевства, поскольку из двух тысяч восьмисот рыцарей, прибывших вместе с вами и высадившихся на Кипре, сейчас в этом городе осталась только сотня. Поэтому они вам советуют вернуться во Францию, собрать деньги и набрать войска, чтобы быстро вернуться в эту страну и отомстить врагам Господа нашего за то, что они держали вас в заточении».
Король затем попросил всех рыцарей высказать свое мнение и обратился, в частности, к графу Яффы, державшему эту пограничную крепость и порт, через который въезжали в эту страну. Но граф воздержался от ответа, сказав: «Поскольку моя крепость расположена на границе, то, если я посоветую королю остаться, это может быть воспринято как забота о собственной выгоде». Однако его как местного человека, знающего положение дел, вынудили выразить свое мнение, и он сказал, что «если король соблаговолит еще год продержаться здесь, то он выкажет большую честь». [256] Жуанвиль, высказывавший свое мнение четырнадцатым, выразил согласие с графом Яффы, и ему сразу же был брошен вопрос: «Как сможет король еще год продержаться здесь со столь малым числом людей?» Задетый вопросом, Жуанвиль высказался более обстоятельно: «Сир, говорят, но не знаю, правда ли это. что король еще ничего не истратил из своих средств, а только деньги церкви. Пускай же король начнет тратить свои деньги и пошлет за рыцарями в Морею и за море; ведь когда пойдет слух, что король хорошо и щедро платит, к нему станут стекаться рыцари со всех сторон, благодаря чему, если будет угодно Господу, он сможет продержаться в течение года и освободить бедных узников, взятых в плен на службе Божьей и его собственной, которые никогда не получат свободы, если король уедет». В собрании воцарилось молчание. «Ведь там не было ни одного человека, у кого не оставалось бы в плену близких друзей, так что никто не возразил мне, и все заплакали».
Следующим взял слово маршал Франции Гийом де Бомон, заявивший, что сенешаль Жуанвиль выступил очень хорошо. Тогда другой Бомон, его дядя, горевший желанием вернуться во Францию и пришедший в ярость, «оскорбительно крикнул ему: «Дерьмо, что вы хотите сказать? Сядьте на место!» Король вынужден был вмешаться: «Мес-сир Жан, вы дурно поступаете, дайте ему сказать! — Конечно, сир, я больше не буду». Но маршал замолчал, и никто больше не поддержал Жуанвиля, кроме сира де Шатене. Тогда король закрыл заседание: «Сеньоры, я всех вас внимательно выслушал и через восемь дней скажу, как мне угодно будет поступить"».
На следующем заседании король сообщил свое решение: «Местные бароны говорят, что, если я уеду, Иерусалимское королевство погибнет, ибо после моего отъезда никто не рискнет здесь оставаться. И вот я решил, что не допущу гибели Иерусалимского королевства, которое я приехал защитить и сохранить, и сейчас остаюсь здесь. А потому обращаюсь к вам, присутствующие здесь бароны, и вообще ко всем рыцарям, пожелающим остаться со мной, чтобы вы смело пришли поговорить со мной, и я дам вам столько денег, что не моя будет вина, а ваша, если вы не [257] останетесь». Жуанвиль добавляет, что «многие были ошеломлены, услышав эти слова, а многие заплакали». Некоторые все же уехали, пользуясь полной свободой действий, в том числе и два брата короля, Альфонс де Пуатье и Карл Анжуйский, но основная масса крестоносцев осталась в Святой Земле.
Такой способ правления, свойственный вообще средневековой королевской власти, не исключал, однако, проявления в случае необходимости авторитарности. Жуанвиль рассказывает, как король жестоко наказал шестерых молодых людей, сыновей парижских буржуа, которые при высадке на остров Пантеллериа предались развлечениям, задержав отплытие и поставив в опасное положение своих спутников по плаванию. Он велел их посадить в шлюпку, привязанную к кораблю, как поступали с убийцами и ворами, и так везти их до следующего захода в гавань, хотя это должно было случиться очень нескоро, и не изменил своего решения, несмотря на все мольбы, даже самой королевы.
Все факты и события, о которых сообщает Жуанвиль, ставший хронистом похода, как и самого короля, дают нам представление о высоком вдохновении его участников. У них было глубокое чувство солидарности, и один эпизод демонстрирует ту важность, какую эти крестоносцы придавали любви, что должна была царить между ними. Среди сопровождающих Жуанвиля были «два очень храбрых рыцаря, монсеньор Вилен де Верфе и монсеньор Ги де Дан-мартен», которые, как он пишет, сильно возненавидели друг друга; они, по его выражению, «в Морее вцепились друг другу в волосы» и «никто не мог их примирить». Но в тот момент, когда флот подошел к Дамьетте, где предстояло сразиться с сарацинами, Жуанвиль поклялся на мощах, что «мы не сойдем на землю с их злобой». И тогда эти два рыцаря, взволнованные, простили друг друга и поцеловались.
К этому глубокому чувству любви, которое должно было преобладать в отношениях между христианами, следует добавить силу данного слова. Никакая угроза не была способна исторгнуть из плененных крестоносцев обещание сдать те крепости в Святой Земле, от которых зависело [258] сохранение Иерусалимского королевства. Эти пленники, подвергнутые худшим мукам, даже под угрозой смерти на все предложения врагов, обещавших свободу в обмен на замки, давали ответы, исполненные спокойного героизма. Свидетельством тому является разговор, произошедший «во дворе, закрытом земляными стенами, где содержались пленные крестоносцы»: «И они (переводчики египетского султана) сказали следующее: «Мессиры, султан нас послал к вам узнать, желаете ли вы освободиться?» Граф Пьер Бретонский ответил: «Да». — «А что вы дадите султану за свое освобождение?» — «То, что мы можем и способны в пределах разумного». — «Отдадите ли вы за свою свободу некоторые замки местных баронов?» Граф ответил, что у них нет прав на эти замки, поскольку их держат от имени императора, который еще жив. И тогда они спросили, отдадим ли мы за свое освобождение замки тамплиеров и госпитальеров. Граф ответил, что это невозможно, поскольку шатлены замков, вступая в должность, давали клятву на реликвиях, что даже ради освобождения людей они не сдадут замков. На что переводчики сказали, что, как им кажется, у нас нет большого желания получить свободу, и потому они уезжают, а к нам пошлют людей, которые поиграют с нами мечами так, как они играли с другими (отрубят головы). И они уехали».
Все это происходило после страшной сцены, когда сарацины велели группе крестоносцев пройти по одному и у каждого спрашивали: «Желаешь ли отречься?» и как рассказывает Жуанвиль, «тех, кто не пожелал отречься, отводили в сторону и рубили им головы, а пожелавших отречься отводили в другую сторону».
Те же сцены происходили, когда посланцы султана вели переговоры с королем: «Советники султана подвергли короля тому же испытанию, что и нас, дабы увидеть, не согласится ли он сдать некоторые земки тамплиеров и госпитальеров или какие-либо замки местных баронов; и Богу было угодно, чтобы король им ответил точно так же, как и мы. Они угрожали ему и говорили, что если он не сделает этого, то его подвергнут пыткам. На эти угрозы король им ответил, что он их пленник, и они могут с ним поступить как хотят. Когда они поняли, что угрозами не [259] смогут сломить доброго короля, то, вернувшись к нему, спросили, сколько денег он может дать султану в придачу к возвращению Дамьетты. Король ответил, что если султан пожелает взять с него разумную сумму денег, то он попросит королеву внести ее за их освобождение. И они сказали: «Отчего вы не хотите дать твердое обещание?» Король объяснил, что не знает, захочет ли королева это сделать, поскольку она является госпожой».
Когда Людовик Святой после освобождения велел отсчитать деньги, которые он должен был в качестве выкупа согласно обещанию передать султану, кто-то ему дал понять, что было отсчитано на десять тысяч безантов меньше, так что сарацины ничего не заметили. Король рассердился и приказал пересчитать деньги перед ним, дабы быть уверенным, что вся сумма целиком выплачена. Так в действиях и поступках крестоносцев оживает ментальность эпохи. Рассказ Жуанвиля позволяет нам уловить ее живой, с ее силой и слабостями. Не говоря об историческом интересе этого «репортажа», он представляет собой человеческий документ первостепенной важности, поскольку передает без литературных прикрас и без налета восприятия, свойственного благородному человеку, типичные реакции людей, составляющие тайну прошлой эпохи. Ее герои предстают настолько сроднившимися со сверхъестественным миром, что их ощущение будущего представляется глубоко отличным от нашего, отличным от всякого другого, казавшегося бы нормальным в атмосфере менее накаленной или менее одухотворенной. И именно в худших обстоятельствах спокойно утверждалась их вера, вызывавшая восхищение даже мусульман.
Однажды, когда Жуанвиль и его товарищи отказались сдать свои крепости и с минуты на минуту ждали своей казни, «в наш шатер вошла большая толпа юных сарацин с мечами на боках и привели с собой совершенно седого глубокого старца, который велел спросить у нас, действительно ли мы верим в единого Бога, который был за нас схвачен, ранен и убит, а на третий день воскрес; и мы ответили «да"». Это «да» в тех условиях могло стоить им жизни. Но разговор закончился иначе, как они и не предполагали: «Старец нам сказал, что мы не должны [260] отчаиваться, ибо претерпели страдания за Него и еще не умерли за Него, как Он умер за нас, и если Он смог воскреснуть, то мы можем быть уверены, что Он освободит нас, когда пожелает». «После этого, — продолжает Жуанвиль, — он ушел, а с ним и все молодые люди. Я был очень доволен, поскольку не сомневался, что они пришли отрубить нам головы».
Другой захватывающий рассказ показывает, до какой степени мир горний, в который они веровали, был для этих людей важнее мира земного. На сей раз речь идет о случае, произошедшем в лагере крестоносцев в то время, когда их армия в тяжелом положении, пораженная эпидемией, была блокирована сарацинами на берегу Нила. Жуанвиль заболел сам: «Из-за ранений болезнь, охватившая лагерь, поразила и меня. У меня заболели десны и ноги, начались лихорадка и такой сильный насморк, что текло из носа; и по причине перечисленных недугов я в середине поста слег в постель, отчего моему священнику приходилось служить мессу в палатке у моей кровати, и он заболел той же болезнью, что и я. Когда он совершал освящение, то едва не упал в обморок. Увидав, что он вот-вот упадет, я, босой, в одной рубахе, соскочил с постели, подхватил его и сказал ему, чтобы он быстро и спокойно продолжал причащение и что я не отпущу его, пока он не закончит; он пришел в себя, свершил таинство и закончил мессу; но больше никогда он уже не служил ее».
Этот случай, за простотой которого стоит нечто возвышенное, характерен для той эпохи. В наше время при виде падающего в обморок у алтаря священника первой реакцией было бы вызвать врача; для рыцаря же XIII в. главным было свершение таинства и окончание мессы.
Другой рассказ дает нам почувствовать атмосферу того времени и понять, до какой степени чудо казалось тогда неотъемлемым от повседневной жизни. Это одна из тайн эпохи и, возможно, глубинная причина ее динамизма — вера в то, что естественная игра причин и следствий, включая сюда наиболее неизбежные, может всегда быть изменена вмешательством сверхъестественных сил. Предоставим вновь слово хронисту: «Другое происшествие случилось на море; мессир Драгоне, знатный человек из [261] Прованса, спал утром на своем корабле, находившемся в добром лье впереди нашего, и он позвал своего оруженосца, сказав ему: «Поди заткни то отверстие, а то солнце бьет в глаза». Оруженосец понял, что не сможет его закрыть, если не спустится за борт, и он спустился. Пока он затыкал отверстие, у него соскользнула нога, и он упал в воду; а на этом корабле не было шлюпки, поскольку он был маленьким, и он быстро отошел. Мы на королевском судне видели оруженосца, но полагали, что это вьюк или бочка, поскольку он никак себе не помогал, чтобы спастись. Одна из галер короля подобрала его и доставила на наш корабль, где он рассказал нам, что с ним приключилось. Я спросил его, почему он ничего не делал, дабы спастись, не плыл или что еще. И он мне ответил, что у него не было никакой потребности или нужды помогать себе, ибо едва начав падать, он препоручил себя Богоматери, и Она поддерживала его за плечи с момента падения и до того, как его подобрала галера короля. В честь этого чуда я велел изобразить его в моей часовне в Жуанвиле и на витражах в Блекуре».
Этих нескольких историй достаточно, чтобы понять, сколько мистического было в крестовом походе Людовика Святого, в нем самом и его соратниках, и вообще в том, что было наиболее чистым в рыцарстве. Верность данному слову, дух солидарности и своего рода близость с миром сверхъестественного — все это характеризует героя того времени, каким он запечатлен в скульптуре Реймсского собора, в знаменитом образе «Причащения рыцаря». Несомненно, такие люди в плане человеческом были на том же уровне, что и скульптурное произведение в плане художественном. Благодаря этому можно представить себе цивилизацию, способную и на постройку соборов, и на поиски Грааля. Ее люди ставили на службу мистике свои технические знания, которые также представляли собой одну из вершин эпохи.
Крестовый поход, начавшийся при столь многообещающих обстоятельствах, не мог не завершиться успехом. Он действительно начался с военного подвига, возможно, самого блестящего за всю историю заморских королевств, — взятия Дамьетты, города, перед которым за несколько [262] десятилетии до этого спасовало столько армии, взятия при самой высадке одним броском. До нас дошел рассказ об этом в письме шамбеллана Франции Жана де Бомона главному хлебодару Жоффруа де ла Шапель: «От порта Никозия на Кипре с сеньором королем отплыл такой флот, коему, полагаю, никогда не было равных. И, действительно, было более ста двадцати больших кораблей и более восьмисот судов поменьше, которые в пятницу после Троицы (4 июня), по большей части удачно и счастливо дошли до порта Дамьетта. В субботу рано утром после молитвы и божественной службы сеньор король, его братья, бароны, рыцари, а также сержанты и стрелки перешли с больших кораблей на маленькие, как аглеры и прочие, чтобы подойти к берегу и высадиться. Поскольку суда не могли подойти к самому берегу, сеньор король, бароны, рыцари и все прочие без малейшего страха радостно бросились в воду, доходившую им до груди, с копьями и арбалетами в руках и храбро ударили по врагам креста как доблестные богатыри Божьи. Вооруженные конные сарацины держались на берегу, преграждая нам путь на землю, и чтобы защитить ее, они осыпали нас стрелами и дротиками. Однако наши, коих вел сеньор Христос, мужественно вышли на сушу, отбив сарацин, и с помощью Божьей сразу же одержали победу и обратили коварных сарацин в бегство, так что большинство их было убито, а многие смертельно ранены. Так, сарацины были вынуждены освободить побережье к своему позору, и Бог вселил в их сердца такой страх, что на следующий день, в воскресенье, они все, и большие, и малые, бежали из своего города, поджогши дома и городские ворота. По поднявшемуся дыму мы узнали о поражении и бегстве сарацин».
Но этот необычайный успех не имел продолжения. Или, скорей, его результаты оказались мало-помалу сведенными на нет теми обстоятельствами, которые тоже проявляют ментальность спутников Людовика Святого как оборотную сторону прекрасных медалей. Французское рыцарство совершило здесь свою специфическую ошибку, какую в последующие времена стало совершать все чаще и чаще, поставив французское королевство на грань катастрофы. Поэтому этот крестовый поход Людовика Святого [263] производит впечатление вершины, откуда одинаково видны и скат вниз, и путь дальше наверх. И именно собственный брат короля, Робер д'Артуа, лучше всего персонифицирует этот порок рыцарства, заключающийся в отказе от сплоченности, обеспечивающей силу, ради поиска личных подвигов, от доблести ради дерзости, от истинной славы ради тщеславия.
Робер д'Артуа воплощал в себе злого гения экспедиции. Это он убедил короля, вопреки совету баронов, предпринять наступление на Вавилон (Каир) вместо того, чтобы осадить Александрию, где благодаря порту армию легко было бы обеспечивать всем необходимым. С другой же стороны, из-за его глупого фанфаронства была сразу же нарушена диспозиция сражения, разработанная королем. Описывая начало сражения при Мансурахе, Жуанвиль говорит, что «было решено составить авангард из тамплиеров»; чтобы вступить в сражение, армия должна была по броду перейти Бахр-эс-Сегир, а поскольку переход был долгим, нужно было время для построения армии в соответствии с диспозицией, где графу д'Артуа отводилось второе место после тамплиеров. «Но, как только граф д'Артуа перешел реку, он и все его люди бросились на турок, бежавших от них. Тамплиеры заявили ему, что он наносит им оскорбление, вырвавшись вперед, хотя должен идти за ними, и просили его пропустить их вперед, как было определено королем».
Но Робер д'Артуа желал стяжать себе всю славу дня. Он пустил своего коня вперед, а тамплиеры, задетые за живое, бросились за ним, «изо всех сил пришпоривая коней». Так, весь порядок сражения был нарушен, авангард с глупым безрассудством вступил в схватку на улицах города Мансураха, тогда как основная масса армии еще не перешла реку. Это значило обречь атаку на полное поражение. Какое-то время действия Робера д'Артуа казались успешными. В египетском лагере, где ничего не знали о маневре королевской армии, началась панича, и эмир Факхр-аль-Дин, сидевший в ванне, едва успел вскочить на коня, как был убит ударом копья. Если бы Робер д'Артуа сумел остановиться в этот момент, он действительно стяжал бы лавры победы, тем более что в это время к нему подлетели десять рыцарей от его брата, короля, с приказом [264] остановиться. Но не желая ничего слышать и никому повиноваться, он продолжил погоню и безрассудно устремился на улицы Мансураха. А тем временем подоспела кавалерия мамлюков, которую возглавлял знаменитый Бей-барс, чье имя не замедлили прославить как восточные, так и франкские анналы. Горстка французских рыцарей была сметена, как и следовавшие за ними тамплиеры, и каждая из тесных улочек города превратилась для этих несчастных в засаду, где их перебили как попавших в ловушку зверей. Победоносные мамлюки быстро сами перешли в атаку, и главный корпус королевской армии подвергся ей в самых неблагоприятных для себя обстоятельствах, не успев выстроиться и не дождавшись арьергарда во главе с герцогом Бургундским, который еще не переправился через реку. Таким образом, безрассудный бросок Робера д'Артуа уничтожил эффект этого перехода через реку, к которому египетская армия была совсем не готова, и поставил весь поход на грань поражения.
«Можно сказать, что мы все бы погибли в этот день, не защити нас король своей персоной», — пишет Жуан-виль. Действительно, лишь личная доблесть короля спасла ситуацию. Именно в этот момент хронист набрасывает нам его незабываемый портрет: «И подъехал король со своим корпусом под громкие крики и громкий шум брут и ли-тавров, он остановился на насыпной дороге. Никогда я не видел столь красивого рыцаря, он казался выше всех своих людей на целую голову, в золоченом шлеме и с немецким мечом в руке».
«Доблестный телом и добрый душой» — этот рыцарский идеал был совершенным образом персонифицирован здесь в короле. И именно в этот день его личная храбрость и доблесть спасли ситуацию. На страницах прекрасного рассказа хрониста об этом бое все достойно внимания, все, в том числе и доброе настроение, проявлявшееся его участниками в почти безнадежном положении. Жуанвиль рассказывает, что в наиболее критический момент он увидел, что маленький мост через ручей остался без защиты, и предложил графу де Суассону его оборонять, ибо «если мы этого не сделаем, турки набросятся на короля и со стороны моста, и тогда наши люди, зажатые с обеих [265] сторон, не устоят». Они оба, Жуанвиль и граф де Суассон, стали оборонять мост и держались героически, когда в них то метали греческий огонь, то осыпали их стрелами. «Я получил только пять ран от стрел», — спокойно говорит Жуанвиль и добавляет: «На этом мосту добрый граф де Суассон шутил со мной и говорил: «Сенешал! Пусть эта сволочь бесится, клянусь Богом, мы еще вспомним этот день, когда будем в гостях у дам!"»
Чтобы закончить разговор об этом сражении, скажем, что победа осталась за армией короля, за нее пришлось дорого заплатить, но она позволила удержать Мансурах. И тогда ее герои вновь стали просто людьми с обычными чувствами, которые трогают нас в рассказе Жуанвиля о встрече с королем: «Я снял с него шлем и дал мой шишак, дабы дать ему воздуха. В это время подъехал брат Анри де Роне, прево ордена госпитальеров, перебравшийся через реку, и поцеловал ему руку в железной перчатке. Король спросил, знает ли он что-нибудь о его брате графе д'Артуа, и тот ответил, что у него хорошие новости, ибо он уверен, что его брат граф д'Артуа сейчас в раю... И король сказал, что Господь благословен за все, что Он делает, и слезы потекли из его глаз».
Обескровленная тяжелой победой армия под неумолимыми небесами стала жертвой эпидемии. Сам Людовик Святой заболел тифом. Безуспешно попытавшись закрепиться на своей позиции, которая между двух рукавов Нила была крайне неблагоприятной, и блокированная флотилией, перерезавшей связь между Дамьеттой и христианским лагерем и мешавшей его обеспечению, армия в конце концов капитулировала. Дамьетта, где королева Маргарита Прованская в тяжелейших условиях держала оборону, спасая почти безнадежное положение христиан, была сдана в обмен на плененного короля, а за освобождение армии был обещан выкуп в пятьсот тысяч турских ливров.
Но на этом крестовый поход Людовика Святого не закончился; еще четыре года (он вышел из египетской тюрьмы 8 мая 1250 г.) он оставался в Сирии, где его действия были противоположны тому, что делал Фридрих II, ибо он объединял и укреплял то, что тот развалил и ослабил. Он восстановил порядок во франкской Сирии, [266] самым большим злом которой была анархия, публично осадил великого магистра ордена тамплиеров, позволившего себе проводить политику, противоречившую его собственной, примирил Антиохийское княжество с армянами Киликии, поддержал старый союз со знаменитыми ассаси-нами (он отправил в подарок Старцу Гор «множество драгоценностей, алое сукно, золотые и серебряные кубки») и отправил к монголам Гильома Рубрука, брата-францисканца, которому мы обязаны подробным сообщением об этом еще неизвестном народе.
Беды, обрушившиеся на этот поход, которому все обещало успех, ибо это был поход героев, святых и в то же время инженеров, внушили современникам, как кажется, обескураживающие сомнения- почему же благословение Господне не осенило его рыцарей?
Что касается сомнений и выводов самого короля, то о них пишет Жуанвиль «Во время обратного плавания, когда король и его семья едва не погибли в буре, в разговоре со мной он сказал: «Сенешаль. Господь нам ясно показал свое великое могущество; ведь один из этих малых ветров, который был столь слаб, что с трудом и ветром называться может, чуть было не потопил короля Франции, его жену, детей и все его окружение"». И по поводу угроз Бога он далее сказал, цитируя Св. Ансельма: «Боже, зачем грозишь ты нам? ведь от угроз твоих тебе ни выгоды, ни убытка нет; если бы ты всех нас погубил, то не стал бы беднее, а заполучи ты всех нас, то не станешь богаче. Поэтому понятно, как говорит святой, что Бог посылает нам испытания не ради своей выгоды и не во избежание ущерба себе, а только из великой любви к нам он предостерегает нас своими угрозами, дабы ясно узрели мы свои грехи и избавились от того, что Ему неугодно. Так сделаем же это и тогда мы поступим мудро».
Историки действительно отмечали перемены, произошедшие в короле после крестового похода. Ведший ранее примерную жизнь, он стал все более и более предаваться умерщвлению плоти, проявлять заботу о справедливости и милосердии, коими отмечены все его акты, от парижского договора 1259 г, по которому он вернул часть земель английскому королю, чтобы «породить любовь между его [267] детьми и моими, которые являются двоюродными братьями (по матерям)», до знаменитых судов под дубом в Венсеннском лесу или раздачи впечатляющих милостынь, из-за чего, по словам Жуанвиля, роптали его близкие; но он им отвечал «Я предпочитаю делать излишние траты на милостыни из любви к Богу, чем на роскошь и мирское тщеславие». Каковы бы ни были причины его второго крестового похода, с его стороны, это был акт самопожертвования, какой полвека спустя стремился свершить Рай-мунд Луллий на той же африканской земле. В тот момент, когда король принимал крест, «он был столь слаб, — пишет Жуанвиль, — что позволил мне донести его на руках от дворца графа Оксеррского до монастыря кордельеров» Больным отправившийся в поход, король, как известно, быстро стал жертвой дизентерии, свирепствовавшей в Тунисе.
От этого его последнего путешествия осталось два-волнующих текста: его завещание, продиктованное, когда он плыл вдоль берегов Сардинии, и записка с добавлением к [268] нему, написанная за несколько дней до смерти, где он заменил двух баронов, его душеприказчиков, поскольку они уже умерли от той болезни, что постигла и его самого. Его возвращение домой было настоящим крестным ходом в сопровождении тел восьми умерших членов его семьи, о чем до нас дошло только одно свидетельство: это «монжуа»{46}, возведенные Филиппом Храбрым в тех местах, где он отдыхал, когда нес на своих плечах останки своего отца от Собора Парижской Богоматери до королевского аббатства Сен-Дени. Единственный сохранившийся уличный алтарь из этих «монжуа» находится в маленьком сквере Сен-Дени на площади Ратуши справа, если смотреть на базилику.
Этот король, дважды отправившийся сражаться с сарацинами, тем не менее сохранил по себе добрую память у них, как Саладин у христиан. И сегодня еще место, где стоял его гроб перед г. Тунисом — Сиби-бу-Саид, то есть «гробница святого» — является почитаемым африканским населением. И подобно тому как о Саладине сложилась легенда, что он перешел в христианскую веру, так и об этом месте говорят, что здесь покоятся останки великого франкского короля, который принял мусульманскую веру. Это почтение к тому и другому свидетельствует о той славе, которую они приобрели у противника, славе героя и славе святого. [271]